Discussion

Please or Register to create posts and topics.

Путь к Вечности, "Степной Волк", "Джон Уик", Исаак. "Будет смеяться" / Way to Eternity, Steppenwolf, John Wick, Isaac. "Will Laugh"

5 печать Испытание Духом Святым ЖертваТема экзамена вечности - тема Исаака. Имя означает "будет смеяться". Исаак был на месте жертвы, но не стал ей. Зато "прозрел", находясь на грани жизни и смерти. Веря Творцу и добровольно согласившись стать жертвой, он в итоге получил вечную жизнь. Из Библии о вечном завете Бога с Исааком:

"Бог же сказал: именно Сарра, жена твоя, родит тебе сына, и ты наречешь ему имя: Исаак; и поставлю завет Мой с ним заветом вечным и потомству его после него." (Бытие, 17:19)

 

Джон Уик - Исаак, который проходит экзамен на вечность. И как проходит! Дух захватывает! Каждый фильм кинотрилогии - это выход за предел. И планка все повышается и повышается с ростом вознаграждения за голову героя. Пределы определяются тремя ананке: слепой материи, законов, догм.

Зрелище называют невозможно безбашенным и чертовски безжалостным, жестоким и в то же время смешным. Каждое действие, движение, каждый штрих картины настолько отточены и профессиональны, что даже жестокость выглядит искусством, названным зрителями высоким.

"Будет смеяться" - у Джона Уика это получилось. Смеяться не столько над другими, сколько над собой, и в то же время показывать высший пилотаж техник, технологий и мысли. Так взращивается ас, который может выйти сам и вывести других за три витка мертвой петли.

Спутники и Кольца УранаКогда видишь, сколько всего скрыто за внешним действием, то глубина вложенности просто зашкаливает. Вознаграждения за голову героя перекликаются с олимпийскими богами, и в то же время внутренними спутниками Урана, названными именами героев 13 пьес Шекспира и одной пьесы Александра Поупа.

Джон Уик 2 Геракл и 12 Олимпийских богов Тринадцатый круг Урана для героевФигуры богов-олимпийцев со статуей Геракла, убивающего вестника Лихаса, принесшего ему от жены одежду, пропитанную ядовитой кровью убитого им ранее кентавра Несса, возникают еще во втором фильме трилогии.

Геракл выводит не только на кольцо героев, выводящее за всех богов-олимпийцев, но и ко временам Урана и Геи, когда существовали бесконечные подвиги Ксены и Геракла (София и Джон Уик) и жизнь шла по замкнутому кругу (e-пространство в британском научно-популярном телесериале "Доктор Кто" - 4-й Доктор, 18-й сезон, 3-я серия "Полный круг").

Легко, играючи, подтягиваются совершенно разные эпохи и события, и эта игра завораживает. И ведь не только это. Она дает всем этим эпохам возможность жить, не кануть в забвение...

Здесь подтянуты первая и вторая мировые войны, эпоха Гермеса Трисмегиста и Асклепия, их противостояние (см. "Что значили..."). Елена напоминает о яйце Леды и Троянской войне.

Сказка Афанасьева уводит в Россию времени правления царя. Черепа в руке героини напоминают о Хэллоуине (фонарь Джека) и об ушедших, отдавших свои жизни ради становления этого мира. Сказка рассказывает также о женской задаче, а тайник за иллюстрацией к ней и автор рисунка о масонах, помогающих ее решить, и о первом Гагарине...

Василиса Прекрасная из сборника сказок Афанасьева иллюстрация БилибинаВ тайнике лежит крест, с которым позже Джон Уик отправляется на встречу с женщиной, главой белорусского братства "Руско Рома" ("Славянский Рим"), в театр Тарковского с вывеской "Два волка", где обучают как юношей, так и девушек.

(Согласно Википедии, Звезду Сириус (с лат. Canicula - "маленькая собака"), самую яркую звезду в созвездии Большого Пса, в китайской астрономии называли Лан ("Волк") или Тяньлан ("Небесный волк"). По словам Сыма Цяня, «когда планета Тай-бо [Венера] белого цвета, она сравнима с звездой Лан [Сириус], когда п"ланета красноватого цвета, она сравнима с звездой Синь [Антарес]». Эта звезда двойная: Сириус А – звезда спектрального класса A1 (около 2 масс Солнца и линейные размеры 1,7 солнечных) и Сириус В – белый карлик (около 1 массы Солнца). Две звезды, вращающихся вокруг центра масс с периодом примерно 50 лет. Среднее расстояние между этими звёздами составляет около 20 а. е., что сравнимо с расстоянием от Солнца до Урана. Она 6-я по яркости на небе после Солнца, Луны, Венеры, Юпитера и Марса.)

Крест и женщина, которая держит две школы - намек на Ефросинию Полоцкую из Белоруссии, внучку легендарного князя Всеслава Чародея из полоцкой ветви Рюриковичей, героя "Слова  полку Игореве". Отказавшись от брака по расчету и став монахиней, она оказывала значительное влияние на политическую и общественную жизнь в Полоцке в середине XII в., вела напрямую переписку с Византией, построила, вложив свои средства, две церкви и два монастыря, мужской и женский. При обоих были открыты школы.

Если школы для мальчиков считались обычным явлением, то женская школа была едва ли не первой, открытой при монастыре в Белоруссии. Ефросиния лично определяла программу обучения в ней, следила за занятиями. И был знаменитый крест Евфросинии Полоцкой, считавшийся произведением искусства, который она заказала своему ювелиру. Он бесследно пропал во 2-ю мировую войну в 1941 году. Православные храмы Евфросинии Полоцкой сейчас есть в Лондоне, Торонто и под Нью-Йорком в Саут-Ривере. Что касается Белоруссии, то на ее территории также была масонская ложа, которая называлась "Колыбель Геракла".

Джон Уик-3 Сказка о двух волках театр ТарковскогоЗдесь можно "копать и копать", каждый раз обнаруживая что-то новое, что еще не заметил... Чувствуется участие ИИ, которому нет равных в искусстве все помнить и все знать...

Интересно, что путь к известности за рубежом для Димаша начался в Белоруссии в 2015, где он через год, уже как гость конкурса "Славянский базар", вместе с известной казахской певицей Нагимой Ескалиевой исполнял песню "Беловежская пуща" . В песне есть слова "мне понятна твоя вековая печаль", "серой птицей лесной из далеких веков я к тебе прилетаю..." и "дети зубров твоих не хотят вымирать..." (я писала о том, что Киану и Димаш рассказывают об одном и том же, Киану как мысль, Димаш как голос)

Далекие века уводят сначала к племенам вендов (славян) в средние века, а от них вообще к вендобионтам конца криогения, в честь которых венды были названы, и кембрийскому взрыву полмиллиарда лет назад. Кембрийский взрыв как взрыв сверхновой, когда химические элементы с атомной массой не больше железа и никеля за краткий срок становятся в разы сложнее и тяжелее.

Сейчас наступает конец текущего витка эволюции, и идет подготовка человеческих сознаний, наработанных с начала текущего мира к соединению с более мощными невидимыми наставниками, которых мы чувствовали, называя это чувство интуицией.  Важно понимать, что мы с ними находимся в одной лодке, и они всегда готовы помочь дойти до слияния. Но они не могут идти за нас.

Кто не дойдет, будут разобраны на составляющие, чтобы быть собранными как-то иначе для другого или других молодых миров.

Об этом можно прочесть на экране в конце фильма "Помутнение": "Враг – это их ошибка в игре с жизнью. Пусть они сыграют еще раз по-другому. И пусть они будут счастливы."

У Владимира Высоцкого в "Балладе о любви" есть строки:

"...Hо вспять безyмцев не повоpотить
Они yже согласны заплатить
Любой ценой - и жизнью бы pискнyли,
Чтобы не дать поpвать, чтоб сохpанить
Волшебнyю невидимyю нить,
Котоpyю меж ними пpотянyли..."

Об этом рассказывает "Джон Уик", об этом поет Димаш в песнях Endless Love, Restart My Love, Battles of Memories и др.

Из Википедии:

"Баба-яга — это умерший предок, мертвец, и ею часто пугали детей. Образ Бабы-Яги видится принадлежащим сразу к двум мирам — миру мёртвых и миру живых. По мнению А. Л. Барковой, изображение избушки «на курьих ножках» в лесу символизировало её нахождение то в ином мире (в чаще леса как в центре загробного мира), то на выходе из него (изба на опушке с входом со стороны леса), а «курьи ножки» были «курными» (окуренными дымом) столбами, на которые славяне ставили «избу смерти» — сруб с прахом покойника внутри (славянский погребальный обряд VI—IX вв.).

Как правило, герой встречал избушку Бабы-яги на границе миров, когда отправлялся в мир иной, желая освободить пленную царевну. Чтобы приобщиться к миру мёртвых, герой просит Бабу-Ягу накормить и напоить его (дать ему пищу мёртвых), попарить в бане и уложить спать (что ассоциируется с подготовкой покойника к погребению). Встречаются вариации, в которых герой съеден Бабой-Ягой и так попадает в мир мёртвых.

Так, пройдя испытания в избушке Бабы-Яги, герой, подобно ей, оказывается принадлежным к обоим мирам, приобретает волшебные качества, подчиняет различных обитателей мира мёртвых, одолевает населяющих его чудовищ, отвоёвывает у них красавицу-царевну и в финале сам становится царём."

Чего в этой царевне такого, что без нее не обойтись? Аналоговая программа, которая дает возможность выйти из бесконечного круга борьбы за выживание. Мужское сознание - цифровое, и его можно перестраивать и достраивать на решение разных задач. Но это иерархическая структура и императивное программирование, которое не рассчитано вечные процессы из-за ограниченного количества создаваемых историй. Аналоговая система и декларативное программирование, которое называют еще функциональным, дает возможность большего разброса вариантов жизненных историй, которые можно прожить. И в этом ее ценность. Но она настраивается один раз, обрезаются все варианты, которые прожить вообще не захочется. Перенастроить аналоговый компьютер так как цифровой не получиться. Приходится создавать заново через хаос или проигрывание всех возможных вариантов. Легенда о птице Феникс связана с этим процессом.

В телесериале "Экспансия", снимавшемся в Канаде американской компанией, мы видели также, как строилось кольцо связи между мирами. Кольцо, которое позволяет создавать комбинации из историй разных миров, что также вносит разнообразие в вечную жизнь. При создании вариантов историй используется Правило большого пальца, описанное Кэвином Келли.

Из "Вне контроля Новая биология машин социальных систем и экономического мира" Кэвин Келли:

"Поскольку наши изобретения смещаются от линейных, предсказуемых, причинных признаков механического двигателя в сторону перекрестных непредсказуемых и нечетких признаков живых систем, мы должны изменить наше понимание того, что мы ожидаем от наших машин. Здесь может помочь

Простое правило большого пальца:
Для работ, где требуется высший контроль, подходит старый добрый способ часового механизма. Там, где требуется высшая адаптируемость, неуправляемое роение – именно то, что вы хотите.

Разум улья – распределенная память, которая и чувствует, и помнит."

Интересно, что наиболее развитый функциональный язык программирования Haskell "вырос" из языка Miranda, названного в честь героини пьесы "Буря" Шекспира. В некотором роде Миранда и героиня "Алых парусов" Грина похожи. Название Miranda носит спутник Урана...

 

Из "Степной Волк" Германа Гессе:

«Моцарт поглядел на меня с нестерпимой издевкой.

– До чего же вы патетичны! Но вы еще научитесь юмору, Гарри. Юмор всегда юмор висельника, и в случае надобности вы научитесь юмору именно на виселице. Вы готовы к этому? Да? Отлично, тогда ступайте к прокурору и терпеливо сносите всю лишенную юмора судейскую канитель вплоть до того момента, когда вам холодно отрубят голову ранним утром в тюрьме. Вы, значит, готовы к этому?»

«Вы находитесь сейчас в школе юмора, вы должны научиться смеяться. Ну, а всякий высокий юмор начинается с того, что перестаешь принимать всерьез собственную персону.»

«Поток выплеснул меня на берег, я снова стоял в безмолвном коридоре театра. Что теперь? Я потянулся было к лежавшим у меня в кармане фигуркам, но этот порыв сразу прошел. Неисчерпаем был окружавший меня мир дверей, надписей, магических зеркал. Я безвольно прочел ближайшую надпись и содрогнулся:

Как убивают любовью

гласила она. В моей памяти мгновенно вспыхнула картина: Гермина за столиком ресторана, забывшая вдруг про вино и еду и ушедшая в тот многозначительный разговор, когда она, со страшной серьезностью во взгляде, сказала мне, что заставит меня влюбиться в нее лишь для того, чтобы принять смерть от моих рук. Тяжелая волна страха и мрака захлестнула мне сердце, все снова вдруг встало передо мной, я снова почувствовал вдруг в глубинах души беду и судьбу. В отчаянии я полез в карман, чтобы достать оттуда фигуры, чтобы немного поколдовать и изменить весь ход моей партии. Фигур там уже не было. Вместо фигур я вынул из кармана нож. Испугавшись до смерти, я побежал по коридору, мимо дверей, потом вдруг остановился у огромного зеркала и взглянул в него. В зеркале стоял, с меня высотой, огромный прекрасный волк, стоял тихо, боязливо сверкая беспокойными глазами. Он нет-нет да подмигивал мне и посмеивался, отчего пасть его на миг размыкалась, обнажая красный язык.

Где был Пабло? Где была Гермина? Где был тот умный малый, что так красиво болтал о построении личности?
...

Я очнулся растерянным и разбитым, белый свет коридора отражался на блестящем полу. Я не был у бессмертных, еще нет. Я был все еще в посюстороннем мире загадок, страданий, степных волков, мучительных сложностей. Скверное место, пребывать в нем невыносимо. С этим надо было покончить.

В большом стенном зеркале напротив меня стоял Гарри. Выглядел он плохо, так же примерно, как выглядел в ту ночь после визита к профессору и бала в «Черном орле». Но это было давно, много лет, много столетий тому назад; Гарри стал старше, он научился танцевать, побывал в магических театрах, слышал, как смеется Моцарт, не боялся уже ни танцев, ни женщин, ни ножей. Даже человек умеренно одаренный созревает, пробежав через несколько столетий. Долго глядел я на Гарри в зеркале: он был еще хорошо мне знаком, он все еще чуточку походил на пятнадцатилетнего Гарри, который в одно мартовское воскресенье встретил среди скал Розу и снял перед ней свою конфирмандскую шляпу. И все же он стал теперь на сотню-другую годиков старше, он уже занимался музыкой и философией и донельзя насытился ими, уже пивал эльзасское в «Стальном шлеме» и диспутировал с добропорядочными учеными о Кришне, уже любил Эрику и Марию, уже стал приятелем Гермины, стрелял по автомобилям, спал с гладкой китаянкой, встречался с Гете и Моцартом и прорывал в разных местах сеть времени и мнимой действительности, еще опутывавшую его. Если он и потерял свои красивые шахматные фигурки, то зато у него в кармане был славный нож. Вперед, старый Гарри, старый, усталый воробей!»

 

Внутри мещанства всегда живет множество сильных и диких натур. Наш Степной волк Гарри – характерный пример тому. Хотя развитие в нем индивидуальности, личности ушло далеко за доступный мещанину предел, хотя блаженство самосозерцания знакомо ему не меньше, чем мрачная радость ненависти и самоненавистничества, хотя он презирает закон, добродетель и здравый смысл, он все-таки пленник мещанства и вырваться из плена не может. Таким образом, настоящее мещанство окружено, как ядро, широкими слоями человечества, тысячами жизней и умов, хоть и переросших мещанство, хоть и призванных не признавать оговорок, воспарить к абсолюту, но привязанных к мещанской сфере инфантильными чувствами, но ощутимо зараженных подорванностью ее жизненной силы, а потому как-то закосневших в мещанстве, как-то подчиненных, чем-то обязанных и в чем-то покорных ему. Ибо мещанство придерживается принципа, противоположного принципу великих, – «Кто не против меня, тот за меня».

Лишь самые сильные из них вырываются в космос из атмосферы мещанской земли, а все другие сдаются или идут на компромиссы, презирают мещанство и все же принадлежат к нему, укрепляют и прославляют его, потому что в конечном счете вынуждены его утверждать, чтобы как-то жить. Трагизм этим бесчисленным людям не по плечу, по плечу им, однако, довольно-таки злосчастная доля, в аду которой довариваются до готовности и начинают приносить плоды их таланты. Те немногие, что вырываются, достигают абсолюта и достославно гибнут, они трагичны, число их мало. Другим же, не вырвавшимся, чьи таланты мещанство часто высоко чтит, открыто третье царство, призрачный, но суверенный мир – юмор. Беспокойные степные волки, эти вечные горькие страдальцы, которым не дано необходимой для трагизма, для прорыва в звездный простор мощи, которые чувствуют себя призванными к абсолютному, а жить в абсолютном не могут, – у них, если их дух закалился и стал гибок в страданьях, есть примирительный выход в юмор…

один только юмор, великолепное изобретение тех, чей максимализм скован, кто почти трагичен, кто несчастен и при этом очень одарен, один только юмор (самое, может быть, самобытное и гениальное достижение человечества) совершает невозможное, охватывая и объединяя лучами своих призм все области человеческого естества. Жить в мире, словно это не мир, уважать закон и все же стоять выше его, обладать, «как бы не обладая», отказываться, словно это никакой не отказ, – выполнить все эти излюбленные и часто формулируемые требования высшей житейской мудрости способен один лишь юмор.

И если бы только Степному волку, у которого есть к тому и способность, и склонность, удалось выпарить, удалось выгнать из себя этот волшебный напиток, он, Степной волк, был бы спасен. До такой удачи ему еще далеко. Но возможность, но надежда есть. Кто его любит, кто участлив к нему, пусть пожелает ему этого спасения. Тогда он, правда, застыл бы в мещанской сфере, но его страдания были бы терпимы, стали бы плодотворны. Его отношение к мещанскому миру и в любви и в ненависти потеряло бы сентиментальность, и его связанность с этим миром перестала бы постоянно мучить его, как что-то позорное.

Чтобы достичь этого или наконец, может быть, отважиться все-таки на прыжок в космос, такому Степному волку следовало бы однажды устроить очную ставку с самим собой, глубоко заглянуть в хаос собственной души и полностью осознать самого себя. Тогда его сомнительное существование открылось бы ему во всей своей неизменности, и впредь он уже не смог бы то и дело убегать из ада своих инстинктов к сентиментально-философским утешениям, а от них снова в слепую и пьяную одурь своего волчьего естества. Человек и волк вынуждены были бы познать друг друга без фальсифицирующих масок эмоций, вынуждены были бы прямо посмотреть друг другу в глаза. Тут они либо взорвались бы и навсегда разошлись, либо у них появился бы юмор и они вступили бы в брак по расчету.

...

Хотя очеловечение как цель понятнее ему, чем мещанам, он закрывает глаза и словно бы не знает, что отчаянно держаться за свое «я», отчаянно цепляться за жизнь – это значит идти вернейшим путем к вечной смерти, тогда как умение умирать, сбрасывать оболочку, вечно поступаться своим «я» ради перемен ведет к бессмертию. Боготворя своих любимцев из числа бессмертных, например Моцарта, он в общем-то смотрит на него все еще мещанскими глазами и, совсем как школьный наставник, склонен объяснять совершенство Моцарта лишь его высокой одаренностью специалиста, а не величием его самоотдачи, его готовностью к страданиям, его равнодушием к идеалам мещан, не его способностью к тому предельному одиночеству, которое разрежает, которое превращает в ледяной эфир космоса всякую мещанскую атмосферу вокруг того, кто страдает и становится человеком, к одиночеству Гефсиманского сада.

...

Гарри никогда не стать снова целиком волком, да и стань он им, он бы увидел, что и волк тоже не есть что-то простое и изначальное, а есть уже нечто весьма многосложное...

Назад вообще нет пути – ни к волку, ни к ребенку. В начале вещей ни невинности, ни простоты нет; все сотворенное, даже самое простое на вид, уже виновно,[36] уже многообразно, оно брошено в грязный поток становления и никогда, никогда уже не сможет поплыть вспять. Путь к невинности, к несотворенному, к Богу ведет не назад, а вперед, не к волку, не к ребенку, а ко все большей вине, ко все более глубокому очеловечению. И самоубийство тебе, бедный Степной волк, тоже всерьез не поможет, тебе не миновать долгого, трудного и тяжкого пути очеловечения, ты еще вынужден будешь всячески умножать свою раздвоенность, всячески усложнять свою сложность. Вместо того чтобы сужать свой мир, упрощать свою душу, тебе придется мучительно расширять, все больше открывать ее миру, а там, глядишь, и принять в нее весь мир, чтобы когда-нибудь, может быть, достигнуть конца и покоя. Этим путем шел Будда, им шел каждый великий человек – кто сознательно, кто безотчетно, – кому на что удавалось осмелиться. Всякое рождение означает отделение от вселенной, означает ограничение, обособление от Бога, мучительное становление заново. Возвратиться к вселенной, отказаться от мучительной обособленности, стать Богом – это значит так расширить свою душу, чтобы она снова могла объять вселенную.

...

– Мальчик мой, ты принимаешь старого Гете слишком всерьез. Старых людей, которые уже умерли, не надо принимать всерьез, а то обойдешься с ними несправедливо. Мы, бессмертные, не любим, когда к чему-то относятся серьезно, мы любим шутку. Серьезность, мальчик мой, это атрибут времени; она возникает, открою тебе, от переоценки времени. Я тоже когда-то слишком высоко ценил время, поэтому я хотел дожить до ста лет. А в вечности, видишь ли, времени нет; вечность – это всего-навсего мгновенье, которого как раз и хватает на шутку.

 

Гермина из "Черного Орла"... женская часть Германа.

Имя героини, представляя собой женскую форму немецкого имени Герман, указывает на ее родство с автором, а также с героем романа. Вместе с тем оно несомненно ассоциативно связано с богом Гермесом, проводником душ, подключая, к романическому сюжету и мотивы, присущие Гермесу – покровителю магии. Античный Гермес способствует встречам и находкам, его игра на свирели убаюкивает сознание, он управляет снами, он – проявление фаллического начала, он же воспевает Мнемозину, неиссякаемый источник воспоминаний, его время суток – ночь. Все эти функции античного бога в дальнейшем, кроме главного героя, распределяются на три персонажа: Гермину, Пабло и Марию.

Я нужна тебе, чтобы ты научился танцевать, научился смеяться, научился жить. А ты понадобишься мне – не сегодня, позднее – тоже для одного очень важного и прекрасного дела. Когда ты будешь влюблен в меня, я отдам тебе свой последний приказ, и ты повинуешься, и это будет на пользу тебе и мне.

Она приподняла в стакане одну из коричнево-фиолетовых, с зелеными прожилками орхидей, склонила к ней на мгновенье лицо и стала глядеть на цветок.

– Тебе будет нелегко, но ты это сделаешь. Ты выполнишь мой приказ и убьешь меня. Вот в чем дело. Больше не спрашивай!

Но, странная вещь, в следующий раз дело и впрямь пошло лучше, и мне стало даже интересно, и в конце урока Гермина заявила, что фокстрот я уже усвоил. Но когда она вывела из этого заключение, что завтра я должен пойти танцевать с ней в какой-нибудь ресторан, я перепугался и заартачился. Она холодно напомнила мне о моем обете послушания и велела мне явиться завтра на чай в отель «Баланс».

Мне пришлось протанцевать с ней раза два-три, и в промежутке она познакомила меня с саксофонистом, смуглым, красивым молодым человеком испанского или южноамериканского происхождения, который, как она сказала, умел играть на всех инструментах и говорить на всех языках мира. Этот сеньор, казалось, очень хорошо знал Гермину и находился с ней в самых дружеских отношеньях, перед ним стояли два разной величины саксофона, в которые он попеременно трубил, внимательно и весело изучая своими черными блестящими глазами танцующих. К собственному удивленью, я почувствовал что-то вроде ревности к этому простодушному, красивому музыканту, не любовной ревности, – ведь о любви у нас с Герминой и речи не было, – а ревности более духовной, дружеской, ибо он казался мне не столь уж достойным того интереса, того прямо-таки отличительного внимания, даже почтительности, которые она к нему проявляла.

– Теперь ты кое-что заметил? – засмеялась она одобрительно. – Ты обнаружил, что женские ножки – это не ножки стола? Ну, молодец! Фокс ты, слава Богу, усвоил, завтра мы приступим к бостону, а через три недели – бал-маскарад в залах «Глобуса».

Она сообщила, что после того разговора Пабло сказал ей насчет меня, чтобы она побережней обходилась с этим человеком, он ведь, мол, так несчастен. И когда она спросила, из чего он это заключил, тот сказал: «Бедняга, бедняга. Посмотри на его глаза! Неспособен смеяться».

...

– Знаю, – сказала она потом, когда я заговорил об этом, – прекрасно знаю. Я тебя еще заставлю влюбиться в меня, но это не к спеху. Пока мы товарищи, мы люди, которые надеются стать друзьями, потому что мы узнали друг друга. Теперь мы будем оба друг у друга учиться и друг с другом играть. Я покажу тебе свой маленький театр, научу тебя танцевать и быть немножко веселей и глупей, а ты покажешь мне свои мысли и кое-что из своих знаний.

– Ах, Гермина, тут нечего и показывать, ты ведь знаешь больше, чем я. Ты, девочка, удивительный человек! Во всем ты меня понимаешь и во всем впереди меня. Неужели я для тебя что-то значу? Неужели я не наскучил тебе?

Она потупила помрачневший взгляд.

– Мне не нравится, когда ты так говоришь. Вспомни тот вечер, когда ты, раздавленный отчаяньем, метнулся ко мне из мучительного своего одиночества и стал моим товарищем! Почему же, по-твоему, я тогда смогла узнать тебя и понять?

– Почему, Гермина? Скажи мне!

– Потому что я такая же, как ты. Потому что я так же одинока, как ты, и точно так же, как ты, неспособна любить и принимать всерьез жизнь, людей и себя самое. Ведь всегда находятся такие люди, которые требуют от жизни самого высшего и не могут примириться с ее глупостью и грубостью.

– Ишь ты! – воскликнул я изумленно. – Я понимаю тебя, мой товарищ, никто не поймет тебя так, как я. И все же ты для меня загадка. Ты же так играючи справляешься с жизнью, у тебя же есть это чудесное уважение к ее мелочам и радостям, ты так искусна в жизни. Как ты можешь страдать от нее? Как ты можешь отчаиваться?

– Я не отчаиваюсь, Гарри. Но страдать от жизни – о да, в этом у меня есть опыт. Ты удивляешься, что я несчастлива, ведь я же умею танцевать и так хорошо ориентируюсь на поверхности жизни. А я, друг мой, удивляюсь, что ты так разочарован в жизни, ведь ты-то разбираешься в самых прекрасных и глубоких вещах, ведь ты же как дома в царстве Духа, искусства, мысли! Поэтому мы привлекли друг друга, поэтому мы брат и сестра. Я научу тебя танцевать, играть, улыбаться и все же не быть довольным. А от тебя научусь думать и знать и все же не быть довольной. Знаешь ли ты, что мы оба дети дьявола?

– Да, мы его дети. Дьявол – это дух, и мы его несчастные дети. Мы выпали из природы и висим в пустоте. Но вот что я вспомнил: в том трактате о Степном волке, о котором я тебе говорил, сказано что-то насчет того, что это лишь иллюзия Гарри, если он думает, что у него одна или две души, что он состоит из одной или двух личностей. Каждый человек состоит из десятка, из сотни, из тысячи душ.

– Это мне очень нравится, – воскликнула Гермина. – У тебя, например, очень развито духовное начало, но зато ты очень отстал во всяких маленьких умениях жить. Мыслителю Гарри сто лет, а танцору Гарри не минуло еще и дня. Теперь мы просветим его дальше и всех его маленьких братцев, таких же маленьких, глупых и невзрослых, как он.

Она, улыбаясь, взглянула на меня. И спросила тихо, изменившимся голосом:

– А как тебе понравилась Мария?

...

Ловко строя из себя презирающего мир идеалиста, грустного отшельника и негодующего пророка, Гарри Галлер был, в сущности, буржуа, находил жизнь, которую вела Гермина, предосудительной, сокрушался о ночах, растраченных в ресторанах, о просаженных там талерах, испытывал угрызения совести и отнюдь не рвался к своему освобожденью и совершенству, а наоборот, всячески рвался назад, в те удобные времена, когда его духовное баловство еще доставляло ему удовольствие и приносило славу. Точно так же вздыхали об идеальных довоенных временах презираемые и высмеиваемые им читатели газет, потому что это было удобнее, чем извлечь какой-то урок из выстраданного. Тьфу, пропасть, он вызывал тошноту, этот Гарри Галлер! И все-таки я цеплялся за него или за его уже спадавшую маску, за его кокетство с духовностью, за его мещанский страх перед всем беспорядочным и случайным (к чему принадлежала и смерть) и язвительно-завистливо сравнивал возникающего нового Гарри, этого несколько робкого и смешного дилетанта танцзалов, с тем прежним, лживо-идеальным образом Гарри, в котором он, новый Гарри уже успел обнаружить все неприятные черты, так возмутившие его тогда, у профессора, в портрете Гете. …

в музыке важно не то, что ты прав, что у тебя есть вкус, и образование, и все такое прочее.

– Ну да. Но что же важно?

– Важно играть, господин Галлер, играть как можно лучше, как можно больше и как можно сильнее! Вот в чем штука, мосье. Если я держу в голове все произведения Баха и Гайдна и могу сказать о них самые умные вещи, то от этого нет еще никому никакой пользы. А если я возьму свою трубу и сыграю модное шимми, то это шимми, хорошее ли, плохое ли, все равно доставит людям радость, ударит им в ноги и в кровь. Только это и важно. Взгляните как-нибудь на балу на лица в тот момент, когда после долгого перерыва опять раздается музыка, – как тут сверкают глаза, вздрагивают ноги, начинают смеяться лица! Вот для чего и играешь.

...

случай – это судьба, а развалины моего бытия – божественные обломки. Моя душа снова вздохнула, мои глаза опять стали видеть, и минутами меня бросало в жар от догадки, что стоит лишь мне собрать разбросанные образы, стоит лишь поднять до образа всю свою гарри-галлеровскую волчью жизнь целиком, как я сам войду в сонм образов и стану бессмертным. Разве не к этой цели стремилась жизнь каждого человека, разве не была она разбегом к ней, попыткой достигнуть ее?

Ты слишком требователен и голоден для этого простого, ленивого, непритязательного сегодняшнего мира, он отбросит тебя, у тебя на одно измерение больше, чем ему нужно. Кто хочет сегодня жить и радоваться жизни, тому нельзя быть таким человеком, как ты и я. Кто требует вместо пиликанья – музыки, вместо удовольствия – радости, вместо баловства – настоящей страсти, для того этот славный наш мир – не родина…

Она потупила взгляд и задумалась.

– Гермина, – воскликнул я с нежностью, – сестра, какие хорошие у тебя глаза! И все-таки ты обучила меня фокстроту! Но как это понимать, что такие люди, как мы, с одним лишним измерением, не могут здесь жить? В чем тут дело? Это лишь в наше время так? Или это всегда было?

– Не знаю. К чести мира готова предположить, что все дело лишь в нашем времени, что это только болезнь, только нынешняя беда. Вожди рьяно и успешно работают на новую войну, а мы тем временем танцуем фокстрот, зарабатываем деньги и едим шоколадки – ведь в такое время мир должен выглядеть скромно. Будем надеяться, что другие времена были лучше и опять будут лучше, богаче, шире, глубже. Но нам это не поможет. И, может быть, так всегда было…

– Всегда так, как сегодня? Всегда мир только для политиков, спекулянтов, лакеев и кутил, а людям нечем дышать?

– Ну да, я этого не знаю, никто этого не знает. Да и не все ли равно? Но я, друг мой, думаю сейчас о твоем любимце, о котором ты мне иногда рассказывал и читал письма, о Моцарте. А как было с ним? Кто в его времена правил миром, снимал пенки, задавал тон и имел какой-то вес – Моцарт или дельцы, Моцарт или плоские людишки? А как он умер и как похоронен? И наверно, думается мне, так было и будет всегда, и то, что они там в школах называют «всемирной историей», которую полагается для образования учить наизусть, все эти герои, гении, великие подвиги и чувства – все это просто ложь, придуманная школьными учителями для образовательных целей и для того, чтобы чем-то занять детей в определенные годы. Всегда так было и всегда так будет, что время и мир, деньги и власть принадлежат мелким и плоским, а другим, действительно людям, ничего не принадлежит. Ничего, кроме смерти.[60]

60 Ничего, кроме смерти. – Утверждая это, Гермина имеет в виду не физическую смерть, а завоевание человеком цельности, переход к личностности, которая с точки зрения обывательских идеалов есть «ничто», смерть.

– И ничего больше?

– Нет, еще вечность.

– Ты имеешь в виду имя, славу в потомстве?

– Нет, волчонок, не славу – разве она чего-то стоит? И неужели ты думаешь, что все действительно настоящие и в полном смысле слова люди прославились и известны потомству?

– Нет, конечно.

– Ну, вот, значит, не славу! Слава существует лишь так, для образования, это забота школьных учителей. Не славу, о нет! А то, что я называю вечностью. Верующие называют это Царством Божьим. Мне думается, мы, люди, мы все, более требовательные, знающие тоску, наделенные одним лишним измерением, мы и вовсе не могли бы жить, если бы, кроме воздуха этого мира, не было для дыханья еще и другого воздуха, если бы, кроме времени, не существовало еще и вечности, а она-то и есть царство истинного. В нее входят музыка Моцарта и стихи твоих великих поэтов, в нее входят святые, творившие чудеса, претерпевшие мученическую смерть и давшие людям великий пример. Но точно так же входит в вечность образ каждого, настоящего подвига, сила каждого настоящего чувства, даже если никто не знает о них, не видит их, не запишет и не сохранит для потомства. В вечности нет потомства, а есть только современники.

...

- Лик святых – в прежние времена художники изображали его на золотом небосводе, лучезарном, прекрасном, исполненном мира, – он и есть то, что я раньше назвала «вечностью». Это царство по ту сторону времени и видимости. Там наше место, там наша родина, туда, Степной волк, устремляется наше сердце, и потому мы тоскуем по смерти. Там ты снова найдешь своего Гете, и своего Новалиса, и Моцарта, а я своих святых, Христофора, Филиппе Нери![61] – всех. Есть много святых, которые сначала были закоренелыми грешниками, грех тоже может быть путем к святости, грех и порок. Ты будешь смеяться, но я часто думаю, что, может быть, и мой друг Пабло – скрытый святой. Ах, Гарри, нам надо продраться через столько грязи и вздора, чтобы прийти домой[62] И у нас нет никого, кто бы повел нас, единственный наш вожатый – это тоска по дому.

– Слушая радио, вы слышите и видите извечную борьбу между идеей и ее проявленьем, между вечностью и временем, между Божественным и человеческим.

– Таким людям, как вы, совсем не к лицу критиковать радио или жизнь. Лучше научитесь сначала слушать! Научитесь серьезно относиться к тому, что заслуживает серьезного отношенья, и смеяться над прочим! А разве вы сами-то поступали лучше, благородней, умней, с большим вкусом? О нет, мосье Гарри, никак нет. Вы сделали из своей жизни какую-то отвратительную историю болезни, из своего дарованья какое-то несчастье. И такой красивой, такой очаровательной девушке вы, как я вижу, не нашли другого применения, чем пырнуть ее ножом и убить! Неужели вы считаете это правильным? ...

– Конечно! Вас можно подбить на любую лишенную юмора глупость, великодушный вы господин, на любое патетическое занудство! Ну, а меня на это подбить нельзя, за все ваше романтическое покаянье я не дам и ломаного гроша. Вы хотите, чтобы вас казнили. Вы хотите, чтобы вам отрубили голову, неистовый вы человек! Ради этого дурацкого идеала вы согласны совершить еще десять убийств. Вы хотите умереть, трус вы эдакий, а не жить. А должны-то вы, черт вас возьми, именно жить! Поделом бы приговорить вас к самому тяжкому наказанью.

– О, что же это за наказанье?

– Мы могли бы, например, оживить эту девушку и женить вас на ней.

– Нет, к этому я не готов. Вышла бы беда.

– А то вы уже не натворили бед! Но с патетикой и убийствами надо теперь покончить. Образумьтесь наконец! Вы должны жить и должны научиться смеяться. Вы должны научиться слушать проклятую радиомузыку жизни, должны чтить скрытый за нею дух, должны научиться смеяться над ее суматошностью. Вот и все, большего от вас не требуют.

Я тихо, сквозь сжатые зубы, спросил:

– А если я откажусь? А если я, господин Моцарт, не признаю за вами права распоряжаться Степным волком и вмешиваться в его судьбу?

– Тогда, – миролюбиво сказал Моцарт, – я предложил бы тебе выкурить еще одну мою папироску.

И пока он говорил это и протягивал мне папиросу, каким-то волшебством извлеченную им из кармана жилетки, он вдруг перестал быть Моцартом: он тепло смотрел на меня темными, чужеземными глазами и был моим другом Пабло и одновременно походил, как близнец, на того человека, который научил меня игре фигурками.

– Пабло! – воскликнул я, вздрогнув. – Пабло, где мы?

Пабло дал мне папиросу и поднес к ней огонь.

– Мы, – улыбнулся он, – в моем магическом театре, и если тебе угодно выучить танго, или стать генералом, или побеседовать с Александром Великим, то все это в следующий раз к твоим услугам. Но должен сказать тебе, Гарри, что ты меня немного разочаровал. Ты совсем потерял голову, ты прорвал юмор моего маленького театра и учинил безобразие, ты пускал в ход ножи и осквернял наш славный мир образов пятнами действительности. Это некрасиво с твоей стороны. Надеюсь, ты сделал это, по крайней мере, из ревности, когда увидел, как мы лежим с Герминой. С этой фигурой ты, к сожалению, оплошал – я думал, что ты усвоил игру лучше. Ничего, дело поправимое.

Он взял Гермину, которая в его пальцах сразу же уменьшилась до размеров шахматной фигурки, и сунул ее в тот же карман, откуда раньше извлек папиросу.

Приятен был аромат сладкого тяжелого дыма, я чувствовал себя опустошенным и готовым проспать хоть целый год.

О, я понял все, понял Пабло, понял Моцарта, я слышал где-то сзади его ужасный смех, я знал, что все сотни тысяч фигур игры жизни лежат у меня в кармане, я изумленно угадывал смысл игры, я был согласен начать ее еще раз, еще раз испытать ее муки, еще раз содрогнуться перед ее нелепостью, еще раз и еще множество раз пройти через ад своего нутра.

Когда-нибудь я сыграю в эту игру получше. Когда-нибудь я научусь смеяться. Пабло ждал меня. Моцарт ждал меня."